META-Ukraine

     Каталог интернет-ресурсов - LinkFinest.RU

     HotLog

     Rambler's Top100

Аркадий Арканов.

Рукописи не возвращаются.

 

 

1

   В помещении редакции журнала «Поле-полюшко» частенько пахло газом. Редакция размещалась в бывшей людской особняка графа Ефтимьева. Сразу после революции сюда завезли двадцать кроватей и организовали госпиталь для раненых. Когда окончилась гражданская война и раненых стало значительно меньше, кровати вывезли.
    Несколько лет помещение пустовало, находясь в опечатанном состоянии, после чего превратилось в детский сад, тем более что население города Мухославска к тому времени заметно увеличилось. Тогда-то в подсобке была установлена обыкновенная плита, которую после ввода в эксплуатацию знаменитого газопровода «Саратов – Москва» заменили на газовую, что в конце концов и сыграло роковую роль в жизни редакции журнала «Поле-полюшко». Но об этом позже. Причина, по которой в помещении редакции частенько пахло газом, была экономически объективной. Город Мухославск славился на всю страну своей спичечной фабрикой. В Оймяконе, в Благовещенске, в Термезе, в Мукачеве, в Сингапуре, на Островах Зеленого Мыса, в освобожденной Анголе и даже в спецмагазине для сотрудников советского посольства а Вашингтоне можно было встретить знаменитые мухославские спички. Поэтому в самом Мухославске они являлись предметом повышенного спроса, или, в новейшем определении, дефицитом. Кроме того, химзавод имени Таблицы Менделеева выпускал яды-пшикалки против тараканов, клопов, муравьев, мышей, крыс, волков и экспортировал их в Австралию, где ими травили неуемно размножавшихся кроликов. Яды-пшикалки обладали резко специфическим запахом, что делало их пригодными в качестве дезодорантов. По известным причинам яды-пшикалки-дезодоранты тоже являлись предметом повышенного спроса, и достать их не было никакой возможности. Казалось бы, что общего между запахом газа в редакции журнала «Поле-полюшко», спичками и ядами-пшикалками-дезодорантами? А вот что. Журнал «Поле-полюшко», как и любой уважающий себя журнал, имел туалет, в котором, естественно, отсутствовал дезодорант. Дезодорирующий эффект производил едкий дым от зажженного факела из неподошедших рукописей. Но дело в том, что в силу спичечного дефицита редакционная коробка хранилась у вахтерши Ани, которая, чтобы ее всякий раз не тревожили сотрудники, каждый день в десять часов утра зажигала газовую горелку. И стоило войти в помещение редакции какому-нибудь сотруднику или просто, не дай бог, автору, как возникавший сию же минуту сквозняк задувал пламя горелки, после чего вахтерша Аня, чуя запах газа, шла в подсобку и снова зажигала горелку, ворча при этом по обыкновению: «Вот ужо взорвемся в одночасье».

2

Алеко Никитич сидит в своем кресле, откинувшись на спинку, заложив левую руку за голову, вытянув ноги, и делает сквозь зубы «с-с-с», что означает: ничего, все нормально. Все так, как и должно быть. Журнал выходит, тираж растет, нареканий нет. Индей Гордеевич на месте. Дамменлибен услужлив. Внучке третий годик. Хорошая девочка. Машенька. Рыженькая. Стоит дедушке прийти с работы, как она забирается к нему на колени и щекочет нежными ручонками его лысую голову. С-с-с. Алеко Никитич проводит правой рукой по своей лысой голове. Зря только Поля вышла за скрипача. Он, конечно, парень нормальный, но что это за профессия? Ведь не Ойстрах же. Не Ойстрах. Хотя внучка прелестная. Уронили Мишку на пол, оторвали Мишке лапу. Алеко Никитич снимает телефонную трубку. – Рапсод Мургабович? Здравствуй, дорогой! Тут к тебе дама одна подойдет. Дочь бывшего однополчанина. От меня. Пару баночек икорки сделай. Спасибо, дорогой. Что там у тебя интересного есть? Финский? Оставь пару батончиков, Глория моя обожает. Спасибо, дорогой. Слушай, Рапсод Мургабович, может, с очерком у нас выступишь, а? Воспеть работника прилавка. По-моему, самое время. Поможем. Я к тебе Сверхщенского пришлю.
    Алеко Никитич кладет трубку. С-с-с. Дочь однополчанина. Рапсод Мургабович прекрасно знает, что Поля – моя дочь. Соблюдение норм. Но Машеньке необходимы витамины. Алеко Никитич смотрит в окно. Жаркий будет день. Жаркий. Он видит, как люди перебегают с одной стороны улицы на другую под самым носом машин. И он думает: они так торопятся на ту сторону, словно на той стороне их ждет совершенно другая жизнь. С-с-с. Что тебе, Теодор? Это художник Дамменлибен появляется в кабинете. Без стука могут сюда входить только заместитель Индей Гордеевич и Дамменлибен. Дамменлибен во время войны был интендантом, и с тек пор страдает категоричностью своих суждений.
    – П-п-п-п-п-при… при… – пытается высказаться Дамменлибен.
    – Приветствую, Теодор! Что случилось? Дамменлибен вдруг перестает заикаться и выпаливает на одном дыхании:
    – Слушайте Никитич! Моя жена Нелли прекрасная умная женщина у тещи тромбофлебит отвез ее в больницу Петеньке в классе кто-то наделал в портфель я говорю я ветеран войны по-моему это тема для нашего журнала щенок всюду гадит как вам нравится в римского папу стреляли я не верю что он турок отдохнуть вам надо Никитич вы подписались на «Америку» слушайте одолжите пятерку в кулинарии антрекоты дают бардак вы помните до войны… Алеко Никитин любит, когда его называют Никитичем.
    – Пятерку я вам одолжу, Теодор, но что вы там нарисовали к рассказу Гайского? Почему у лесорубов такие длинные носы?
    – Слушайте Никитич! Моя Нелли умная женщина со вкусом вспомните Сойфертиса у меня был командир хохол и ничего мы с ним вчера выпили три пули вынули из папы бардак у нашей Ани по-моему появился мужик что мне трудно укоротить носы слушайте Никитич дайте еще трешку и я вам буду должен девяносто шесть щенок всюду гадит бардак сп-сп-сп-сп… сп-сп-сспас…
    – Не стоит, Теодор. А носы сократите. Дамменлибен исчезает. Алеко Никитич слышит за дверью знакомый короткий смешок и томительное шуршание колготок. Это проходит по коридору машинистка Оля. Олечка. Олюшка. Олюля. Входите, Ольга Владимировна. Садитесь. Она садится. Нога на ногу. Вызывающе. Алеко Никитич смотрит в угол кабинета, чтобы не видеть Олиных колготок. Ух, Оля! Как дела, Ольга Владимировна? Алеко Никитич закрывает дверь кабинета на ключ. Как дела, Ольга Владимировна! Она очень похожа на его первую жену Симу. Как он любил Симу! У нее были такие же прямые волосы, такие же мягкие.
    Но не входит в кабинет Оля, Олечка, Олюша, так напоминающая Симу, Симочку, Симулю. Это все грезится Алеко Никитину, все мечтается. И он стучит кулаком по своей лысой голове, пытаясь отогнать охватившие его воспоминания… Ах, Сима, Симочка!.. Лань моя трепетная! Женщина моя единственная! Где твои губы терпкие, рябина-ракита моя стройная!.. Угораздило же отца ее, врача, в свое время сделаться «убийцей в белом халате»… Тогда-то и посоветовали Алеко Никитичу серьезные люди порвать с Симой, Симочкой, потому как не к лицу ему, человеку нужному и полезному, добровольно себя компрометировать… И не поняла она, что не предал, не бросил ее Алеко, а поступил по разумной необходимости. А напрасно не поняла…
    Алеко Никитич стучит кулаком по своей лысой голове, и воспоминания понемногу отпускают его. Он опять снимает телефонную трубку. Глория? Обедать сегодня со всеми не пойду. Жди дома. Он вешает трубку. Хорошо, что Глория все понимает. Мудрая женщина. С-с-с.
    Стрелка часов медленно подбирается к часу дня.
    С-с-с. Глория уже все приготовила. С-с-с. Машенька с няней гуляет. С-с-с… Пора идти…
    И в этот момент открывается дверь и входит незнакомец. Молодой человек, коротко стриженный, с голубыми навыкате глазами, непонятного для Алеко Никитича социального происхождения. Не то рабочий, не то футболист, не то учитель. И держит в руках тетрадь в черной кожаной обложке. И Алеко Никитичу беспричинно становится неприятно, будто в его жизнь, в его тело вползает что-то чуждое, неудобное и холодное. Почему этот тип вошел без стука? И что это за тетрадь держит он в руках? Рукопись? Я рукописи не читаю. Для этого есть отдел прозы. Есть Зверцев, есть консультанты.
    – Кто вы? – спрашивает Алеко Никитич как можно строже. – Почему без стука? Что у вас в руках? Рукопись? Я рукописи не читаю. Для этого есть отдел прозы. Вы у Зверцева были?
    – Зверцев правит Сартра, – бесстрастно произносит незнакомый автор и, сделав два шага, кладет рукопись на стол. А потом добавляет многозначительно: – Вам должно подойти.
    Алеко Никитич повидал много авторов. Присылали по почте с большими сопроводительными письмами, с подробным описанием жизни, с перечислением наград, прежних публикаций и, главное, увечий. Передавали через жен и знакомых с просьбами отнестись повнимательней, намекали на ответные услуги в случае публикации, наконец, впрямую пытались всучить взятки – от трехзвездочного, армянского коньяка до очереди на мебельный гарнитур. Беспощадный сатирик Гайский даже соблазнял девочками, которых у него, по его же словам, больше, чем у американского певца Джексона. Но такую безапелляционность Алеко Никитич встречал впервые.
    – Минуточку, – говорит он, – но вы хоть зарегистрировали вашу рукопись у Зверцева?
    – Зверцев правит Сартра, – по-прежнему бесстрастно отвечает автор. Алеко Никитич звонит Зверцеву.
    – Я правлю Сартра, – заявляет тот. – Хочу сегодня вечером отдать на машинку Оле. Алеко Никитич думает про диалектику и про Сартра, прошедшего славный путь от служителя сомнительного течения, именуемого экзистенциализмом, до выдающегося деятеля французской и мировой культуры, которого сегодня правит Зверцев – заведующий отделом прозы мухославского журнала «Поле-полюшко». Время движется, безусловно, движется. Только куда? Алеко Никитич хочет сказать автору, что «Поле-полюшко» – серьезный журнал, а не мусорная яма, и что автор еще слишком молод и зелен, и что надо вести себя поскромнее… Но, к удивлению Алеко Никитича, автора уже нет. Он исчез, и Алеко Никитич не заметил как… Алеко Никитич машинально раскрывает тетрадь в черном кожаном переплете и читает на первой странице:
    «Мадрант похрапывал, распластавшись под пурпурным покрывалом. Поднявшееся над морем солнце бледно-шафрановыми лучами ударяло в плотные вишневые шторы, скрывавшие мадранта от окружающего мира и охранявшие его ночной сон. И чем выше отрывалось от моря светило, тем ярче возникала в покоях мадранта иллюзия разгоравшегося по ту сторону вишневых штор кровавого зарева…» – Не про производство, – вслух произносит Алеко Никитич и бросает тетрадь в портфель.
    Он закрывает форточку, надевает макинтош, запирает дверь, отдает ключ от кабинета вахтерше Ане и направляется в сторону дома.

3

Беспощадный сатирик Аркан Гайский катастрофически начал лысеть еще в седьмом классе средней школы, что явилось предметом насмешек и колкостей со стороны соучеников и соучениц. Шушукались, поговаривали о причинах столь прогрессирующего облысения, но конкретно никто ничего не знал. Параллельно у Гайского стал уменьшаться нос, и это тоже подбавило дров в костер предположений и догадок. Развившийся комплекс неполноценности предопределил дальнейшее вступление на стезю беспощадной сатиры, к чему уже тогда имелись выраженные способности.
    – Лысый! Лысый! Живет с крысой! – говорили ему друзья.
    – На себя посмотри! – парировал беспощадный сатирик.
    – На экскурсию – по два рубля с носа! – объявлял староста. – С Гайского – полтинник.
    – На себя посмотри! – пригвождал Гайский. Постепенно он пришел к выводу, что окружающие его не очень любят. Надо сказать, это не было ошибочным выводом. Но жить в таких условиях не столь уж приятно, и вскоре Аркадий Гайский вывел для себя удобную формулу: не любят, потому что завидуют. Беспощадным его прозвали за то, что в своем творчестве он не щадил никого: ни женщин ни стариков, ни детей. Особенно он ненавидел недостатки и пережитки. Когда в Мухославске повысились цены на кофе, он на одном из вечеров позволил себе рискованную шутку, рассказав такую байку: «У попа была собака, он ее любил. Она съела банку кофе – он ее убил». Забредший после длительного заседания на его вечер председатель мухославского исполкома спросил у своего заместителя: «Откуда взялось это чучело?» Заместитель пожал плечами, но фраза, пущенная председателем, не прошла для Гайского бесследно. До конца жизни он так и не смог стать членом мухославского отделения Союза писателей, хотя кого туда только не приняли: и Бестиева, и публициста Вовца, и поэта Колбаско. «Завидуют, – повторял Гайский. – Все завидуют!» – Написать «Войну и мир» просто, – говорил он публицисту Вовцу, который за сто пятьдесят граммов мог слушать Гайского часами, а еще за сто пятьдесят граммов во всем был с ним согласен. – А ты попробуй вскрой, когда тебя душат… Гайский был многогранен. Он не только читал свои рассказы и фельетоны, но и, приплясывая, пел частушки собственного приготовления. Его ценили мухославцы и ходили на него, как на женщину с бородой. По-настоящему дружил с ним художник Дамменлибен, которому Гайский всегда одалживал деньги, со вздохом, но одалживал, а Дамменлибен за это охотно иллюстрировал сатирические рассказы Гайского, которые тот килограммами приносил в журнал «Поле-полюшко». Дело было вот в чем: если Дамменлибен брался иллюстрировать чей-нибудь рассказ, то, что бы ни происходило, рассказ всегда появлялся. Порой наполовину сокращенный, порой оставались две строчки, порой выходила одна только иллюстрация Дамменлибена, но все-таки выходила, потому что Дамменлибен пользовался у Алеко Никитича любовью и заслуженным авторитетом талантливого художника, так как интересовался здоровьем Глории и согласен был с Алеко Никитичем, что Поля могла найти себе человека поинтереснее, чем скрипач из мухославского драмтеатра.
    Была у беспощадного сатирика Гайского еще одна уже упомянутая страсть – девочки. Так он называл всех особ противоположного пола независимо от возраста. Период активной ловли девочек делился у Аркана Гайского на два больших отрезка: ловля на купальник и ловля на совместную жизнь. Ловля на купальник началась в тот золотой для предприимчивых людей период, когда наша легкая промышленность, освоив производство черных семейных трусов, еще не предполагала, что такое купальник. Собственно говоря, этот золотой период по-настоящему не кончился и сегодня. С вводом же в эксплуатацию мухославского водохранилища вопрос купальников для местных женщин встал ребром. Тогда-то, будучи в Москве на экскурсии, Аркан Гайский и отхватил в магазине «Ванда» польский купальник с бабочками за 18 рублей 50 копеек. Изначально купальник предназначался незамужней тогда дочери Алеко Никитича, за которой Гайский а то время ухаживал, но когда, возвратившись из Москвы, беспощадный поклонник узнал, что Поля предпочла гневному перу сатирика смычок скрипача, вопрос с подношением отпал, и купальник с бабочками стал дожидаться лучших времен. Однажды, пригласив в гости к себе под видом чтения бессмертных произведений доверчивую лаборантку с химзавода, Гайский начал ее бессовестно домогаться, пытаясь поцеловать в ушко. В ответ на это доверчивая, но гордая лаборантка, читавшая известное изречение из «Мудрых мыслей»: «Умри, но не давай поцелуя без любви», заявила сатирику, что за поцелуй без спроса полагается «подщечина». Тут потерявший, видимо, рассудок Гайский и выложил перед ней купальник с бабочками, высказав предположение, что эта вещь должна быть лаборантке к лицу. Доверчивая, но по-прежнему гордая девушка попросила мужчину удалиться и надела примерку. Последователь Гоголя удалился в соседнюю комнату, но в течение всего процесса примерки кричал сквозь неплотно закрытую дверь: «К лицу! К лицу! Ой, как к лицу!» Гордой, но доверчивой девушке купальник понравился настолько, что она даже не стала его снимать, а, наоборот, надев платье, принялась собираться домой, мотивируя свой уход поздним временем и ранним вставанием на работу. Но здесь разгоряченный щедронец проявил твердость и потребовал немедленно снять купальник, так как делать подарки без взаимности он не намерен, потому что вещь дорогая, итало-французская и стоит двести рублей. Лаборантка вспыхнула, сорвала с себя купальник и, перейдя на «вы», желчно сказала перед уходом; «Эх, вы! Правильно про вас говорят!» И тут Гайскому пришла счастливая мысль. С этого момента каждой девочке, которую он приглашал в гости, после чтения рассказов и рассуждений о тяжелой доле сатирика предлагался купальник. Во время примерки, как бы невзначай, в комнате появлялся пылкий ученик Зощенко в плавках с золотой рыбкой и предлагал свои отношения. В случае, если купальник подходил – а он подходил всем, так как был безразмерным, – у любительницы сатирической литературы имелись два выхода: либо забрать подарок себе, поверив в любовь первого взгляда, либо заплатить двести рублей. Но фатально, что оба выхода оказывались неприемлемыми, и купальник с бабочками оставался у хозяина, а хозяин после этого час остывал под холодным душем, повторяя в сердцах: «Завидуют! Все завидуют!» И вот однажды Аркан Гайский уговорил на литературный вечер вполне интеллигентную травести из детского театра и с шестым номером бюста. Убедив ее в безысходной доле сатирика и угостив рюмкой портвейна с конфетой «Южная ночь» в синей обертке, Гайский разложил перед ней купальник.
    – Беру! – немедленно сказала интеллигентная травести и бросила купальник в сумочку.
    Гайский, непонятно каким образом оказавшись в плавках с золотой рыбкой, сразу же стал прыгать на нее, пытаясь достать заветное ушко. Но интеллигентная травести оттолкнула его в солнечное сплетение со словами: «Не сегодня, дурашка!»
    – Берете или не берете? – спросил Гайский, поднимаясь с пола.
    – Беру! – ответила Гавроси.
    – Двести! – сухо произнес писатель.
    – Беру! – повторила Красная Шапочка.
    – Чеками! – уточнил сатирик. – Это память от мамы. Выложив четыреста рублей нашими деньгами из расчета один к двум за чек, обладательница купальника предложила коробейнику посетить мухославский вечерний ресторан обмыть покупку, воскресив тем самым угасшую было в Гайском надежду на продолжение. Но в ресторане выяснилось, что Дюймовочка пьет, как лошадь, да вдобавок к ним за столик подсела ватерпольная команда спичечной фабрики, семеро из которой оказались друзьями девочки. Гайскому это суаре обошлось в четыреста семьдесят шесть рублей, не считая битой посуды и оскорблений в его адрес. Так закончился для него период ловли на купальник, который плавно перешел в период ловли на совместную жизнь. Но этот период остался для беспощадного сатирика незавершенным, чему тоже были соответствующие причины.

4

Вечером того дня, когда незнакомый автор всучил Алеко Никитичу тетрадь в черном кожаном переплете, Аркан Гайский ужинал с машинисткой Олей, ловя ее на совместную жизнь. Ужин происходил в недорогом, а потому любимом Гайским кафе неподалеку от редакции. Неожиданно за столом возник художник Дамменлибен.
    – Зд-д д-д-о… – начал здороваться Дамменлибен.
    – Здравствуй, Теодор, – скучно сказал Гайский, прекрасно понимая, чем все кончится.
    – Бардак, – преодолел робость Дамменлибен, – ты Нелли знаешь она умная женщина тещу перевез на дачу бардак здорово Олюха дома все нормально? Аркул а как тебе нравится с работой зашиваюсь дай мне еще пятерку и я тебе буду должен шестьдесят девять для ровного счета щенок всюду гадит бардак здорово Олюха…
    – Теодор, ты мой рассказ проиллюстрировал? Дамменлибен сунул пятерку в карман:
    – Мебель подорожала бардак ты мою Нелли знаешь тебе надо жениться здорово Олюха от тебя тот альфонс отстал? Пе-пе-пе-пе-редвигается твой рассказ Алеко звонил юбилейный номер готовится бардак щенок всюду гадит у него рукопись лежит из самотека пацан какой-то принес с голубыми глазами Глории нравится здорово Олюха к тебе этот автор не заходил?
    – Нет, – ответила Оля, – я весь день печатала очерк Сверхщенского об истории Мухославска. В юбилейный номер.
    – Молодой с голубыми глазами, – продолжал Дамменлибен, – ни фамилии ни адреса турки совсем обнаглели в папу стреляют бардак я у тебя пятерку взял? Петеньке в портфель наложили здорово Олюха мистика про какого-то мад-д-д-дранта…
    – Про мадранта? – оживился Гайский. – Если это тот парень, с которым меня хотели познакомить в Москве, то он сын очень крупного человека… Мне давали читать… Я сказал тогда, что гениально, но на самом деле муть. Скучища и никакой сатиры… Бред под Маркеса… Но чей-то сынок… Скажи Алеко Никитичу.
    – Если пойдет буду иллюстрировать а чей сын помнишь уж ты мою Нелли знаешь…
    – Чей не сказали, но кого-то оттуда… Чушь собачья. Прозу любой может писать, а ты попробуй вскрой, когда душат!..
    – Расскажите лучше анекдот, Аркан Гарьевич, – попросила Оля и погладила Гайского по плечу. Гайский расценил этот жест как аванс, количество адреналина в его крови резко возросло, и он заверещал голосом кукольного Петрушки, входя в образ героев анекдота:
    – Однажды один англичанин решил показать другому англичанину свой замок. «Вот здесь, – говорит, – живет моя прислуга. Здесь я принимаю гостей. Это моя столовая, это мой кабинет, это моя спальня…» Открывает он дверь в спальню и видит, что рядом с его женой спит незнакомый мужчина. «А это, – говорит, – моя жена». «А рядом кто?» – спрашивает другой англичанин. «А рядом я».
    Оля дробно захохотала, и Гайский, воспользовавшись этим, поцеловал ей руку. Теодор Дамменлибен мутно посмотрел на Гайского, пытаясь осмыслить услышанное. Затем, бросив это бесполезное занятие, обратился к сатирику:
    – Я у тебя пятерку взял? Бардак здорово Олюха смешно слушай Аркуля возьми мне сто грамм ка-ка-ка-кап.
    – Имей совесть, Теодор, – почти вышел из себя Гайский. – Я тебе дал пятерку.
    – А т-т-т-т-ы-ы мне ее дал? – искренне удивился Дамменлибен. – Бардак щенок всюду гадит пойду Никитичу позвоню здорово Оля ах да я с тобой здоровался… И Дамменлибен оставил их в покое.
    – Не хотите прогуляться по воздуху, Ольга Владимировна? – сказал Гайский. – Могу пригласить к себе. Я написал новый рассказ «Архимед и ванна». О недостатках водоснабжения. Если напечатают, кому-то не поздоровится.
    – Мне завтра к девяти в редакцию, Аркан Гарьевич, – мягко отказала Оля. – В другой раз хорошо? Аркан Гарьевич потупился:
    – У меня к вам серьезные намерения, Ольга Владимировна. Мы с вами две половинки одного сосуда, именуемого счастьем. Нас бросает в океане пошлости и некоммуникабельности и прибивает совсем не к тем берегам, к которым бы нам хотелось. Пойдемте ко мне, Ольга Владимировна, я вам почитаю. У меня дома есть портвейн и кое-что сладенькое. Вы не представляете, как трудно заниматься сатирой. Все завидуют. Все… Ольга Владимировна вздохнула.
    – Вы знаете, кто такой зануда? Это человек, которому легче уступить, чем отказать…

5

Алеко Никитич входит в лифт в восьмом часу вечера и нажимает кнопку шестого этажа. В портфеле у него материал Сверхщенского об истории города Мухославска, который сегодня вечером он должен прочитать и внести необходимую правку, а в голове – мысли о юбилейном номере. Уж так некстати накладывается одно на другое: и семь лет со дня основания журнала, и тысяча двести лет Мухославска, и годовщина с того знаменательного дня, когда Мухославск стал побратимом австралийского города Фанберры. Да еще в порядке того же панибратства и культурного обмена приезжает редактор фанберрского журнала «Диалог» господин Бедейкер, которого надо будет принять и носиться с ним на высоком уровне. В общем, дел невпроворот.
    Он входит в квартиру и застает Глорию за своим рабочим столом. Включена настольная лампа. На Глории очки, и это свидетельствует о том, что она читает. На ее коленях дремлет палевый коккер-спаниель Дантон. Алеко Никитич снимает макинтош, влезает в домашние тапочки и подходит к Глории. Она предостерегающе поднимает правую руку: мол, не мешай, подожди минутку, я занята. Алеко Никитич наносит ей поцелуй в затылок и видит, что Глория читает ту самую тетрадку в черном кожаном переплете, которую еще днем он вынул из портфеля и оставил дома.
    – Это поразительно интересно, – говорит она, продолжая чтение, – так неожиданно, так свежо, так необычно… Глория уже несколько лет не работает, но зато занимается активной общественной деятельностью в городском Клубе любителей друзей человека, являясь вице-президентом.
    – Где Машенька? – спрашивает Алеко Никитич.
    – Машеньку Полина купает, – отвечает Глория, – а у Леонида спектакль. Чувство неприязни к Леониду возникает под ложечкой Алеко Никитича, но он давит это чувство.
    – Мне нужен стол, – говорит он.
    – Алик, кто этот человек? – спрашивает Глория.
    – А черт его знает. Ворвался в кабинет, минуя Зверцева. Положил передо мной тетрадку и заявил, что Зверцев правит Сартра… Вообще производит впечатление не совсем нормального. Глаза странные какие-то. Но самое интересное, что, когда я позвонил Зверцеву, оказалось, никто к нему не обращался, но он действительно в этот момент правил Сартра.
    – У вас идет Сартр? – удивляется Глория.
    – Да ни слухом, ни духом! Вам что, говорю, Зверцев, делать нечего, как только Сартра править? И знаешь, что он ответил? Что ему сегодня принесли перевод неизвестной работы Сартра, и он решил его немного поправить и предложить в журнал. Глупость какая-то.
    – Сартр – это, разумеется, ваше внутреннее дело, – говорит Глория, – но этот парень, – она указывает на тетрадь, – достоин внимания. Ты только послушай! –
    Она начинает читать с выражением:
    «Мадрант похрапывал, распластавшись под пурпурным покрывалом…»
    – Да, я просматривал, – пытается отмахнуться Алеко Никитич.
    – Нет, ты послушай внимательно! – настаивает Глория. – Какая аллитерация! В одном только первом абзаце двадцать пять "р". Это создает напряжение и внушает властность! – И Глория продолжает:
    "Поднявшееся над морем солнце бледно-шафрановыми лучами ударяло в плотные вишневые шторы, скрывавшие мадранта от окружающего мира и охранявшие его ночной сон. И чем выше отрывалось от моря светило, тем ярче возникала в покоях мадранта иллюзия разгоравшегося по ту сторону вишневых штор кровавого зарева. Четыре фиолетовых арбака методично и плавно обмахивали мадранта благовонными опахалами. И когда мадрант ощущал кожей лба или щек легкое приятное дуновение воздуха, он понимал, что проснулся и что наступило утро. Очередное утро мадранта, утро ревзодов, утро этих фиолетовых арбаков, утро его народа и всей данной ему небом страны.
    Иногда мадрант просыпался ночью. То ли от чересчур назойливой мухи, что было явным упущением со стороны арбаков, то ли от слишком сильного дуновения, вызванного опахалами, что тоже являлось оплошностью арбаков, то ли от тяжелого сновидения… Но, независимо от причины, сам факт ночного пробуждения мадранта означал смертный приговор всем четырем арбакам, которых утром наступившего дня бросали на съедение священным куймонам, чтобы не тратить на эту фиолетовую падаль драгоценный свинец, не тупить о них топоры и сабли, не осквернять их вонючими телами благородные морские воды и не отравлять землю погребением их мерзких останков.
    Если ночь проходила спокойно, утром арбаков уводили в темные казематы, обильно кормили пищей, приправленной вкусными, но снотворными специями, после чего они спали до наступления ночи…
    Мадрант открыл глаза и сразу почувствовал на себе ненавидящие взгляды четырех пар арбачьих глаз. Он усмехнулся. Он не испытывал к арбакам ответной ненависти. Он их просто презирал.
    Мадрант презирал пленных и рабов. Рабов – за их молчаливую, беспрекословную покорность, пленных – за то, что они предпочли рабство ради спасения жизни, потому что цепляться за ту жизнь, которая им предоставлялась, даже не за жизнь, а за существование, могли только животные. Но животные цепляются за существование неосмысленно, а эти – сознательно. Значит, они хуже животных… В последний миг перед пленением еще можно было использовать свое оружие против себя.
    Но ведь они почему-то не сделали этого… Можно затем отказаться от пищи и воды… Но ведь они не отказываются…
    Наконец, можно ударить стражника или плюнуть в лицо какому-нибудь ревзоду… Но ведь они не ударяют и не плюют.
    Значит, они цепляются за то, что никак нельзя назвать жизнью, и надеются на то, на что уже нет и не может быть никакой надежды… С того момента, как он стал мадрантом, были, правда, выплески… И никогда он не расправлялся с храбрецом, проявившим человеческое начало. Наоборот, и так было всякий раз в случае неповиновения, он собирал на площади эту жалкую толпу, это тупое быдло и возносил до небес непокорного, отдавая дань его смелости и ставя в пример остальному порченому семени.
    А потом бунтовщика доставляли на край высоченного обрыва, обрыва Свободы, как нарек его мадрант, и дарили ему последний шанс: он должен был прыгнуть с этой страшной высоты в сверкающее где-то внизу море и либо разбиться о прибрежные камни, либо утонуть, либо стать жертвой акул, которые непонятно почему собирались, как на праздник, под обрывом Свободы в дни подобных экзекуций. Невелик был последний шанс, но все-таки это был шанс. И после всего мадрант направлялся к водоему со священными куймонами, и никто не мог слышать, как он просил небо о спасении несчастного гордого одиночки. Он надеялся, что его молитвы будут услышаны, и это успокаивало его. Он один хотел, и было только в его власти дать свободу заслужившему ее, но мадрант не мог этого сделать, потому что его бы не поняли, потому что иначе он не был бы мадрантом…
    Случались, правда, и раскаяния. Тогда мадрант делал знак рукой, и раскаявшегося отдавали обратно в толпу, после чего до конца дней своих он оставался самым отвратительным рабом даже среди рабов, и это было закономерной расплатой за раскаяние.
    В такие дни мадрант находился в прескверном настроении…
    …Мадрант трижды встряхнул колокольчик. Глаза арбаков приняли тревожно-вопросительное выражение, но четвертого звонка не последовало, и это означало, что ночь прошла спокойно и что никаких претензий на сегодня к арбакам нет.
    Появились стражники и вывели арбаков из покоев. Тогда мадрант встал и подошел к зеркалу.
    Ему шел сорок второй год. Кожа лица и тела была упругой и смуглой, даже первые признаки старения еще не проглядывались. Он сделал десяток дыхательных упражнений, поиграл немного мускулатурой и, довольный самочувствием, раздернул плотные вишневые шторы, и, когда солнце ударило его по глазам и он чихнул, мадрант окончательно убедился, что наступил новый день.
    Два массажиста (не из рабов) тщательнейшим образом довели его тело до нужной кондиции и передали медику, который после соответствующего осмотра и нескольких манипуляций высказал полнейшее удовлетворение состоянием здоровья мадранта, на что мадрант, в свою очередь, выразил озабоченность неудовлетворительным цветом лица медика.
    Медик виновато улыбнулся, потом рухнул на колени и, ловя губами руку мадранта, начал заверять его, что он, медик, наизамечательно себя чувствует и это могут подтвердить все три его жены (ранг приближенного медика позволял ему иметь трех жен), а цвет лица, показавшийся высочайшему мадранту неудовлетворительным, объясняется исключительнейшим образом переупотреблением клубники. Мадрант вяло выслушал объяснения медика и брезгливо погладил его по лысеющей голове. У него сегодня не было в мыслях отстранять медика, чего тот больше всего и опасался, потому что отстранение от особы мадранта означало изменение ранга и лишало отстраненного многих, если не всех, привилегий.
    По сути дела, приближенные мадранта, как более, так и менее, тоже были рабами, но в отличие от подлинных рабов, которые знали, что они рабы, эти считали себя свободными, и мадрант играл с ними в сложившуюся веками игру, иначе он не был бы мадрантом".
    Глория смотрит из-под очков на мужа. Алеко Никитич дремлет, сидя на диване, посапывая и причмокивая.
    – Ты не спи, – говорит Глория. – Ты слушай!
    – Я все слышу, – встряхивается Алеко Никитич. – «Иначе он не был бы мадрантом…»
    – Это очень здорово! – восклицает Глория. – «Иначе он не был бы мадрантом»! Там дальше есть длинноты и ряд фривольностей, от которых, конечно же, следует избавиться, но в целом… Ты знаешь, звонил Дамменлибен, я ему выразила свой восторг, он бы мог прекрасно проиллюстрировать… Алеко Никитич, конечно, доверяет безупречному вкусу Глории, но не любит, когда она открыто вмешивается во внутриредакционные дела.
    – А вот это уже лишнее, – замерзает он, поднимаясь с дивана. – Ни один человек из редакции, не говоря уже обо мне, не читал, а ты предлагаешь Дамменлибену…
    – Я не предлагаю, Алик. Я просто высказала ему свое мнение… Из ванной выходит Поля, держа на руках закутанную в махровое полотенце Машеньку.
    – А вот и дедушка пришел, – напевает Полина и вручает внучку деду.
    Машенька сразу же хватает Алеко Никитича за нос.
    – Ты была у Рапсода Мургабовича? – спрашивает он.
    – Все взяла. Он тебе кланяется и сказал, что заглянет в понедельник по поводу статьи… Представляю, что он тебе напишет. Алеко Никитич любит дочку, но и ей не позволяет влезать во внутриредакционные дела.
    – Что надо, то и напишет! – строго произносит он, пытаясь вырвать свой нос из Машенькиной ручки. Глория несет Машеньку в другую комнату, и они вместе с Полей приступают к укладыванию.
    Алеко Никитич садится за стол и располагает перед собой материал Сверхщенского, по которому уже успел пройтись рукой мастера Индей Гордеевич.
    Статья Сверхщенского «Мы – мухославичи», написанная для журнала «Поле-полюшко» к 1200-летию со дня основания родного города, с правкой и замечаниями Индея Гордеевича с левой стороны и соображениями Алеко Никитича – с правой стороны.
    Невелика птица, Я иду по моему старому, но вечно Согласен с И.Г. чтобы начинать молодому городу. Неспешно катит свои А.Н. с себя! волны величавая седовласая красавица И.Г. Славка, что в районе Сокрестья (ныне мухославские Черемушки) принимает в гостеприимные объятья младшую сестру свою – своенравную Муху. Вековые дубы, которые помнят еще и Чингисхана, Точнее – "помнят Опять "Я"! приветливо шепчут мне: "Здравствуй, бегство Чингис- И.Г. человек! Здравствуй, строитель нового!" хана"… А по широкому светлому проспекту А.Н. Холмогорова спешат к своим рабочим
    При чем тут местам улыбчивые и до боли в сердце «боли в сердце»? родные мне мухославичи; люди-труженики, И.Г. люди-романтики, люди-открыватели. Я иду и думаю: воскресни сейчас, через 1200 Очень хорошо. лет, кто-нибудь из жителей того древнего А.Н. Мухославска, он бы не узнал родные места. Неузнаваемо изменился облик города за это время! Гордо раскинула свои корпуса спичечная фабрика - гордость мухославичей! Далеко за пределами страны гремит слава нашего Почему «мне»? химзавода. В прошлом году мне довелось Лучше – "нам Я тоже был в побывать в далекой Фанберре – городе довелось". И я Фанберре. контрастов. И приятная гордость был в Фанберре. И.Г. наполнила сердце, когда на столе мэра А.Н. Фанберры я увидел знакомый баллон с клеймом родного завода. Простые фанберрцы, узнав, что я из Мухославска, широко улыбались мне и говорили: «Спасибо!». Уточнить, за А от главного проспекта во все что «спасибо»! стороны, словно молодые побеги от А.Н. могучего дерева, тянутся старенькие улочки и переулки, названиями своими охраняя память недавнего и далекого прошлого. Давно прошли те времена, многое изменилось… Неизменным остался дух родного города, первые упоминания о котором относятся ко второй половине VIII века. Неизвестный летописец Уточнить век. печенегского предводителя Черниллы А.Н. М.б., это пишет: "А шатрами стать в той провалине лишнее? И так не сподобились, бо комарья да мух в городе славно". «Мух славно»… Быть может, много мух. отсюда и пошел Мухославск. Наш земляк - И.Г. историк Шехтман М.И., считает иначе. В своей монографии «Предвкушая прошлое» он пишет: "Место, на котором стоит Мухославск, до XII века называлось Сучье болото. В XII веке жители занялись Уточнить века пушным меховым промыслом и разведением и годы. сливовых деревьев, и город постепенно А.Н. стал называться Мехосливском. С течением же времени фонетическая подвижность, свойственная нашему языку, привела к тому, что "е" заменилось на "у", а "и" - на "а"…" Много испытаний выпало на долю Правильно - родного города. В XIII веке во время "монголо- татаро-монгольского нашествия он был татарского", сровнен с землей. В смутное время если речь поляки сожгли город дотла. В 1782 году, идет об иге. когда вольнолюбивая Славка вышла из А.Н. берегов, город был полностью затоплен. Своим третьим и окончательным Не "пришест– пришествием мы обязаны русскому купцу Согласен. вием", а Никите Евстафьевичу Холмогорову, который А.Н. «рождением»! в 1863 году основал здесь Мы – атеисты! железоделательные мастерские (ныне И.Г. спичечная фабрика). Сейчас в нашем городе – красавец стадион на 150 000 посадочных мест с Вот на таком сауной и современным реабилитационным бы уровне! центром. Каждый восьмой мухославич имеет А.Н. возможность заниматься любимым спортом, каждый шестой ходит в городской театр музкомедии, каждый пятый пользуется публичной библиотекой им. Глинки, который тоже бывал в нашем городе. Каждые 12 секунд с конвейера нашей Уточнить цифры! фабрики сходит новенькая спичечная А.Н. коробка, каждые 10 минут от наших химикатов в далекой Австралии гибнет кролик, каждый второй мухославич регистрируется в городском ЗАГСе, а для каждого третьего гостеприимно распахнуты Не «врачи», двери больницы, где скромные врачи в а «люди». белых халатах творят чудеса. В зоне И.Г. отдыха, что на Мухе, прямо под открытым «Выходные дни».небом, любят проводить уик-энды Американизмы мухославичи. Богаты рыбой воды Мухи и ни к чему. Славки. И плотвичка идет на донку, и И.Г. ершишко нет-нет, да и побалует сердце рыбака. Бежит по проводам электричество – светлый заряд будущего. Я люблю бродить по городу теплым июльским вечером и вдыхать пряный запах аммиака с химзавода, люблю, затаив дыхание, лежать в кустах, любуясь влюбленными, когда в памяти сами собой возникают пахучие У Колбаско строки мухославского поэта Колбаско: "Я можно найти себя мухославичем числю. Будто связаны стихи и пайкой одной. Если ж вдруг я сбежать посочнее. замыслю, ты держи меня, город родной!" А.Н. И в эти славные дни мы рады приветствовать прибывших к нам Лучше - «Господ», а не товарищей из города-побратима Фанберры «делегацию». «товарищей»! во главе с господином Бедейкером и Приветствовать И.Г. сказать им: "You are wellcome to «господ» - Mukhoslavsk!" Мы рады гостям, у которых идеологически добрая воля, но тем, кто приезжает к неверно. нам, чтобы выведать, вынюхать, А.Н. опорочить, мы в любой момент можем сказать: «Go home!» Дубина народного Не надо пугать! гнева умеет костить, когда понадобится! А.Н. Тов. Сверхщен– И вот я иду по родному городу, ский! Не надо затерявшись среди тысяч таких же, как я, отождествлять влюбленных в свой город, и у всех у нас себя со всем на лицах светится сегодня одна гордая, народом! счастливая мысль: «Мы – мухославичи!» И.Г. Впрочем, почему только сегодня? И завтра, и послезавтра, и на века!..
    В одиннадцатом часу Алеко Никитичу звонит Дамменлибен. После этого Алеко Никитич минут пятнадцать барабанит по столу пальцами. С-с-с. Вертит тетрадь в черном переплете, словно определяя ее вес, и набирает номер телефона: – Индей Гордеевич? Привет, дорогой. Не разбудил?.. Тут, понимаешь, рукопись принесли… Мне стало известно, что автор – сын кого-то из Москвы… Вот именно… Вообще ничего… славно написано… Есть аллитерации… Время не наше… С таким, знаешь, восточным колоритом… Нет, к Ближнему Востоку отношения не имеет… Сегодня дочитаю… Я думаю, надо позвонить Н.Р. и посоветоваться… Не сейчас, конечно… Завтра отдам Оле распечатать… Думаю, пока ознакомим Зоерцева и Сверхщенского… Вот именно… Ну, привет супруге…
    Алеко Никитич стучит кулаком по своей лысой голове, пытаясь прогнать сонного зверька, уже усевшегося на затылке и ласково поглаживающего уши Алеко Никитичу, а потом зовет Глорию. Глория появляется в розовом ночном халате, который Алеко Никитич привез ей из Фанберры, берет тетрадь в черном кожаном переплете и усаживается на диван, закинув ногу на ногу и обнажив еще достаточно стройные и упругие не по возрасту ноги. Дантон устраивается рядом, положив голову на бедро Глории. Одним движением головы она откидывает назад влажные волосы, располагая их на спинке дивана, и начинает читать с того места, на котором остановилась несколько часов назад…
    "…иначе он не был бы мадрантом… Приняв завтрак, который состоял сегодня из приготовленного на углях куска баранины и чашки тонизирующего оранжевого миндаго, мадрант проследовал в черный зал, куда обычно вызывал для доклада Первого ревзода. Первый ревзод никогда не заставлял себя ждать. Небольшого роста, сутуловатый, с маленькими, стреляющими во все стороны глазками ревзод вошел в черный зал, низко склонил голову, предварительно втянув ее в покатые плечи (он один имел право не становиться перед мадрантом на колени), и произнес, придавая своему голосу убедительность и искренность, ежеутреннее приветствие, сводившееся к тому, что новый день принес новую толику величия и могущества мадранту и его стране, хотя еще вчера казалось невозможным представить себе более могущественное величие и более величественное могущество. И хотя за много лет мадрант привык к этому, ставшему ритуальным словесному набору и знал ему истинную цену, он ловил себя на том, что введенное в правило Первым ревзодом приветствие порой доставляет ему, мадранту, определенное удовольствие.
    Первый ревзод был мудрым человеком и считал мадранта чистым ребенком, которому вовсе ни к чему углубляться своим высочайшим небесным существом в вонь и грязь внутригосударственной свалки. Мадрант рожден мадрантом и должен оставаться мадрантом, ревзод – ревзодом, горожанин – горожанином, раб – рабом, Государство существует для мадранта. Рабы – для того, чтобы мадрант их ненавидел. Женщины – для того, чтобы мадрант их любил. Горожане – чтобы размножаться и дарить мадранту новых подданных. Победы – для того, чтобы мадрант стал победителем. Поражения – для того, чтобы означать начало будущих побед. Мадрант должен знать то, что делается в стране, а как делается, этим занимается Первый ревзод.
    Мадрант должен утверждать то, что ревзод приносит ему на утверждение, и не утверждать то, что, с точки зрения ревзода, утверждению не подлежит. В этом – трудность и мудрость Первого ревзода. И грош ему цена, если между ним и мадрантом возникает несогласие. И место тогда Первому ревзоду в водоеме со священными куймонами. Мадрант приподнял правую бровь, и на лице его возникла еле заметная улыбка, когда Первый ревзод убедительно и доказательно изложил мадранту всю необходимость постройки новой тюрьмы в скале, что возле обрыва Свободы… Разве увеличилось настолько количество не преданных мадранту горожан, что им стало тесно в старой тюрьме? Разве не лучше использовать усилия и средства, направленные на обеспечение непреданных, для создания заповедной рощи, в которой просторно и приятно могли бы себя чувствовать подданные? Первый ревзод выдержал паузу, а потом слегка улыбнулся мадранту. («Я понимаю, высочайший мадрант, твои сомнения».) Но разве может увеличиться количество того, чего вообще нет? Преданность горожан, временно или постоянно живущих в старой тюрьме, не вызывает никакого сомнения. Более того, согласно данным опроса вышедших из тюрьмы, приведенным в «Альманахе» Чикиннита Каело, преданность мадранту возросла в два, в три раза, а в отдельных случаях – неимоверно. Этим лишь доказывается известное философское определение, что преданность, как песня, не имеет границ. Сегодня она больше, чем вчера, а завтра будет больше, чем сегодня. Таким образом, приглашая в тюрьмы как можно большее количество безусловно преданных горожан, мы стимулируем дальнейший рост их безграничной преданности, превращая тюрьму, по меткому высказыванию того же Чикиннита Каело, в парники преданности.
    Мадрант опустил правую бровь, и улыбка сомнения испарилась. Первый ревзод вновь склонил голову, предварительно втянув ее в покатые плечи, давая понять всем своим видом, что на сегодня нет больше ничего такого, чем стоило бы обременять драгоценный мозг мадранта. Но мадрант не торопился отсылать Первого ревзода, а Первый ревзод не сомневался в том, что сейчас последует крайне неприятный для него вопрос, на который ему мучительно не хотелось отвергать, ибо считал он, что сам вопрос не достоин того, чтобы его задавал мадрант, ненормален он для мадранта, а раз так, то содержится в этом вопросе какая-то опасность для мадранта. Не должен он интересоваться этой белокурой тварью с потопленного две недели назад чужеземного судна… Конечно, любого капитана любого фрегата есть за что четвертовать, но уж никак не за то, что он немного позабавился с белокурой тварью, прежде чем доставил ее в город. Не предполагал же он, в самом деле, что на нее засмотрится сам мадрант. И что за проблема? Ну, вспыхнул у мадранта факел. Это понять можно. Почему бы и нет. Ну, держи ее где-нибудь в клетке на пожарный случай. Конечно, не в женариуме – законные супруги растерзали бы чужеземку. Но не помещать же ее в розовый дворец! И для чего? Чтобы в течение двух недель даже пальцем до нее не дотронуться? А только каждый день спрашивать у Первого ревзода: как она и что она?.. Тогда отдай приказ, высочайший мадрант! Кастрируй Первого ревзода, приставь его евнухом к белокурой. Твоя воля! И дурак четвертованный капитан фрегата! Зачем было тащить ее с собой? Ненормальность. Определенная ненормальность со стороны мадранта. И опасность для него…
    И Первый ревзод ответил ему на уровне своей осведомленности и с той почтительностью, с какой положено отвечать мадранту даже на самый неприятный вопрос: вчера вечером Олвис успокоилась, плавала в бассейне, не отказывалась от еды и к вечеру привела себя в порядок, что сделало ее еще более привлекательной. («Мерзкая личинка!») Что еще? Еще она пела что-то на своем языке приятным голосом. («Гадко квакала!») О чем пела? Все предусмотрено, высочайший мадрант. Специально вызванный Чикиннит Каело перевел ее песню, и вот она… Первый ревзод развернул перед собой лист бумаги…
    Лети, моя песня, через океан и разыщи мою прохладную землю… Расскажи, как вонючий туземец насильно сделал со мной то, что невозможно выразить словами… («Да, мадрант, я уже издал указ, предписывающий твоим морякам мыться три раза в день…») Но пещера моя заколдована, и каждый, кто проникнет в нее, непременно погибнет… Негодяя велел четвертовать его хозяин…
    Что дальше? Дальше ряд специфических обращений:
    Лети, моя тихая песня, моя серебристая птичка, моя последняя надежда. Я жду… Это все, мадрант. Я отдал приказ всем службам молчаливого наблюдения выяснить, о какой заколдованной пещере идет речь. Смею думать, мадрант, что изменившееся поведение чужеземной красавицы («Бледнобрюхая акула!») и ее последние слова говорят о том, что она ждет тебя. Больше ей ждать некого… Мадрант жестом дал понять ревзоду, что беседа окончена, и закрыл глаза…
    Олвис дремала на низеньком мраморном парапете, окаймлявшем абсолютно изумрудный бассейн. Ее длинные, соломенного цвета волосы касались воды и при каждом, даже едва уловимом дуновении воздуха приходили в ленивое движение, словно водоросли. Потрясенная, потерявшаяся в невероятном калейдоскопе последних событий, она постепенно возвращалась к жизни. Не будучи от природы чересчур экзальтированной, воспитанная не в традициях излишнего романтизма, она умела адаптироваться в самых неожиданных ситуациях, когда чувствовала, что это не временная случайность, что это надолго, если не навсегда, что надо принимать окружающее, чтобы продолжать жить, принимать, по возможности, не растворяясь в окружающем, а, наоборот, пытаясь заставить принять это окружающее удобные для нее, для Олвис, формы.
    Отправленная с двумя десятками закоренелых убийц на необитаемый остров за потерявший всякое приличие обмен сладкого товара, доставшегося ей при рождении, на деньги, которых она с того же самого рождения была хронически лишена, Олвис очень скоро поняла, что захватившие ее туземцы думают, будто она какая-то чистопородная принцесса и что в ее интересах поддерживать и развивать эту версию. В противном случае она будет перепробована всем мужским населением этого дурацкого острова (или полуострова?), а потом все женское население разорвет ее на части при полном одобрении того же мужского населения. Поэтому она не отвернулась, а с презрением пронаблюдала, как был четвертован тут же, на палубе, этот вонючий, неотесанный капитан, и даже не поблагодарила, как и подобает гордой чистопородной принцессе, туземного вождя за его естественный, с точки зрения принцессы, акт возмездия.
    Олвис дремала на низеньком мраморном парапете, окаймлявшем абсолютно изумрудный бассейн, когда неслышно появился мадрант. Он скрестил руки на груди и не мигая смотрел на распластавшееся на парапете, обжигавшее его глаза тело, прикрытое легкой желтой тканью, смотрел и не мог оторваться. Расслабленные в дреме женские контуры, словно затуманенные также дремавшей желтой легкой тканью, вызывали головокружение своей манящей неконкретностью. И женариум с полусотней любящих его и воспитанных в духе поклонения красивейших женщин всех пород и мастей утратил привычный смысл, превратился в предмет надоевшей, обременительной ненужности.
    Олвис открыла глаза, ощутив почти физическое прикосновение очень властного взгляда, и увидела стоявшего на расстоянии нескольких шагов от нее вождя. С момента, как она была помещена в этот розовый дворец, вождь наведывался ежедневно. Он появлялся неслышно и молча, стоя на почтительном расстоянии, смотрел на нее своими темными, широко расставленными (это, кстати, ей нравилось) глазами. Странная, зеленого цвета, свободная одежда (это ей не нравилось) плохо скрывала атлетическую, с могучими плечами (это ей очень нравилось) фигуру. И каждый раз при его появлении Олвис съеживалась, пытаясь прикрыть чем попало обнаженные участки тела, и начинала пятиться к глубокой нише, где находилось ее ложе, награждая вождя взглядом ненависти и брезгливости, заготовив в груди истерический крик гордой принцессы, если вождь сделает по направлению к ней хотя бы один шаг. Но тот, неподвижно простояв некоторое время, уходил, не проронив слова, не проявляя ни раздражительности, ни удивления, ни злости. Понимая, что такое однообразие может стать утомительным и вызвать со стороны вождя самую неожиданную и опасную для нее реакцию, Олвис еще накануне решила изменить тактику. Это было довольно рискованно, но известный опыт общения с мужчинами и профессиональное чутье убеждали ее в правильности выбранного решения. Вот почему, когда сегодня, открыв глаза, Олвис увидела стоявшего перед ней в стандартной позе мадранта, она медленно поднялась на ноги и посмотрела прямо в глаза вождю. Лицо ее, оставаясь холодным и безразличным, выражало вместе с тем усталость и полнейший отказ от дальнейшего, совершенно бесполезного сопротивления. Легкая желтая ткань медленно сползала с плеч, обнажая грудь, и Олвис вяло, как бы инстинктивно, сделала попытку удержать левой рукой ниспадающую материю.
    Мадрант не пошевелился.
    Что ты хочешь от несчастной, но гордой женщины, вождь, или, как тебя здесь называют, – мадрат? Не мадрат, а мадрант? Понятно…
    Что ты хочешь, мадрант, от несчастной, но гордой женщины? Ты захватил ее и держишь в клетке, как птичку. Ты хочешь, чтобы птичка спела тебе любовную песенку и ласкала тебя своими ранеными крылышками? Нет, мадрант! Хотя птичка и в твоей власти и ты можешь делать с ней все, что пожелаешь, ты не услышишь любовные трели, когда прикоснешься к ней своими грубыми руками. Ты услышишь одни хрипы ненависти и стоны боли. Птичка бессильна, но она горда и свободна. Она поет тогда, когда хочет, и ласкает своими крылышками лишь того, кого любит!.. («И за что только меня выслали?») Мадрант желает утолить свой звериный голод! Мадранту приелась местная пища? Он хочет сделать это сейчас, при солнце?.. Изволь!..
    Что же ты стоишь, мадрант? Чего же ты ждешь?.. Желтая легкая ткань окончательно упала на мраморный парапет и соскользнула в изумрудную воду бассейна, став похожей на большую бесплотную медузу. Мадрант скорее угадал, чем понял смысл надрывной речи Олвис. Он передернулся и, шагнув к ней, ударил по щеке. Потому что я – мадрант, а не вонючий четвертованный раб! Потому что не мне, а судьбе было угодно, чтобы ты оказалась здесь! Потому что мадрант устал от покорности и раболепия! Потому что мадрант может полюбить только такое же свободное существо, как и сам мадрант!
    Он заметил слезу на горящей щеке Олвис. Будь проклята рука, которая прикоснулась к тебе и принесла боль! Будь проклят тот, кто на горе свое увидел, как мадрант поднял руку на беззащитную свободную женщину! И мадрант вышел из розового дворца.
    Через час четверо стражников, охранявших розовый дворец, и два личных телохранителя мадранта, которые могли случайно или не случайно стать свидетелями происшедшей во дворце сцены, были обезглавлены по приказу мадранта без всяких на то объяснений с его стороны. А на исходе того же дня дворцовый палач Басстио под угрозой быть самому обезглавленным выполнил приказ мадранта и отсек ему правую руку по локоть…
    Да, да! Прав Первый ревзод: что-то непонятное происходило с мадрантом, что-то опасное для него. И, видимо, не только для него. Нечто неприятное и холодное возникло где-то глубоко под печенью Первого ревзода. А когда перед закатом взглянул он на Священную гору Карраско, которая, по легендам, разгневавшись тысячу лет назад, подвергла пеплу и огню все живое, когда увидел он над ее вершиной причудливо извивавшуюся струйку сероватого дыма, это неприятное и холодное чувство переросло у Первого ревзода в тревогу…"
    Несколько раз во время чтения Алеко Никитич начинает дремать, и в сознании его возникает путаница, но путаница реальная и какая-то тревожная… Его настораживает неприятное звукосочетание «Чикиннит Каело», его пугает однорукий мадрант, его страшит дымящаяся Карраско, а Олвис становится похожей на машинистку Олю… Но каждый раз Алеко Никитич приходит в себя и напряженно слушает голос Глории… Она заканчивает чтение в третьем часу ночи… За это время успел прийти из театра Леонид, и Поля кормила его на кухне ужином, просыпалась Машенька, и Глория высаживала ее на горшок… Глория несколько минут продолжает оставаться на диване под впечатлением прочитанного. Она считает, что журналу нужна такая публикация. Именно такая – небесспорная, притчеобразная… Конечно, кое у кого будут нарекания, но журналу необходима сенсация. Зато Алеко Никитичу сенсация не нужна. Он уже видит холодные глаза Н.Р. Он уже слышит назидательный голос Н.Р.: «Что ж это вы, Алеко Никитич, так оскандалились?» И он понимает, что и ответит на этот вопрос сам Н.Р… И уже навсегда тает в тумане Фанберра и другие отдаленные специализированные города и поездки, и уже не откликнется на его звонок Рапсод Мургабович, и тяжелым камнем на шее повиснет пенсия, и кто-то другой, может быть, даже Индей Гордеевич, займет его кабинет, а Алеко Никитичу только и останется, что выгуливать Машеньку да измерять себе кровяное давление после каждого похода в магазин. Нет, не нужен скандал Алеко Никитичу… Но, с другой стороны, если автор действительно сын кого то оттуда? И снова слышит Алеко Никитич иезуитский вопрос Н.Р.: «Что же это вы, Алеко Никитич, совсем в штаны наложили?.. Зарубили талантливое произведение молодого автора, а?» И опять уплывает навсегда туманная Фанберра, и делает вид, что вовсе не знаком с ним Рапсод Мургабович, и Машенька отрывает его пенсионный нос, и в обычной аптеке нет необычного лекарства против высокого кровяного давления… И откуда свалился только на голову Алеко Никитича голубоглазый сегодняшний блондин?
    – Посмотрим, Глория, посмотрим, – зевая, произносит он и направляется в ванную комнату…

6

Когда рано утром Алеко Никитич и Индей Гордеевич запирались в кабинете, предварительно вызвав туда же Зверцева или критика Сверхщенского или Свища из отдела Пегаса, остальные сотрудники журнала «Поле-полюшко», перемигиваясь, сообщал и друг другу полушепотом: «Пугают друг друга». И если кого-то очень интересовало, что именно происходило в кабинете, то, приложив ухо к двери, он мог услышать следующее:
    АЛЕКО НИКИТИЧ (таинственно). А не кажется вам, Индей Гордеевич, что этот автор…
    ИНДЕЙ ГОРДЕЕВИЧ (вникая). Кажется, Алеко Никитич, кажется. Еще как кажется. Мне и раньше казалось.
    ЗВЕРЦЕВ. Мне вообще-то так не казалось, но если вам кажется, Алеко Никитич…
    АЛЕКО НИКИТИЧ (демократично). Не только мне. Индею Гордеевичу тоже кажется.
    ИНДЕЙ ГОРДЕЕВИЧ (поспешно и не сомневаясь). Безусловно кажется.
    СВЕРХЩЕНСКИЙ (многозначительно). История, между прочим, помнит случаи, когда аналогичным образом хоронились гениальные творения. СВИЩ (торопливо, испуганно). Счастье-то какое, Алеко Никитич, что вам вовремя показалось. А мне, каюсь, и в голову не могло прийти… Молодой еще, молодой… Вот урок-то всем нам… Счастье-то какое…
    АЛЕКО НИКИТИЧ (удовлетворенно). Я, честно говоря, сначала думал, что мне показалось… Но вот и Индею Гордеевичу тоже кажется. СВИЩ (не без самобичевания). Ой, и глупый же я! Учить, учить меня надо! Просто не понимаю, как это мне сразу не могло показаться?!
    АЛЕКО НИКИТИЧ (предостерегающе). Того и гляди угодили бы в какую-нибудь белогвардейскую газетенку… (Озорно). А вот мы сейчас перезвоним Н.Р. да себя и перепроверим… (Набирает номер, в трубку). Ариадна Викторовна, Н.Р. у себя?.. Соедините, милая!.. Добрый день!.. Как здоровье?.. Супруга как? Ну и отлично! Привет ей… Хочу вам тут один абзац прочитать… (Читает абзац). Ну, что скажете? Нравится? Нам тут тоже нравится… А не кажется ли вам, что… Кажется? Вот и мне кажется…
    ИНДЕЙ ГОРДЕЕВИЧ (громко). Мне тоже кажется!
    АЛЕКО НИКИТИЧ (снисходительно). И Индею Гордеевичу кажется…
    СВИЩ (на очень высокой ноте). Ох, урок нам всем! Подлинный урок!
    АЛЕКО НИКИТИЧ (предлагая). Так мы, пожалуй, этот абзац снимем?.. Так и сделаем… Извините, дорогой, за беспокойство… В это утро, попугав друг друга некоторыми строчками и абзацами, Алеко Никитич, Индей Гордеевич, Зверцев, Свищ и Сверхщенский приступили к более глобальной проблеме.
    Позиция Алеко Никитича была твердой.
    – Мы должны решить для себя главный вопрос, – сказал он. – Печатать или не печатать.
    – Вам и решать, – заметил Сверхщенский. – Вы один и читали.
    – Ольга Владимировна закончит работу к четырем часам, – сказал Алеко Никитич, – и все сможете прочесть. Но поверьте мне – дело не в содержании. Дело в принципе. Выяснилось, что автор – человек не с улицы. Отказав ему, мы можем иметь неприятности.
    – Ой, зачем нам неприятности! – залопотал Свищ и заморгал веками. – Неприятности-то нам зачем? Печатать, печатать…
    – А если это бред сивой кобылы? – возразил Сверхщенский. Встрял Индей Гордеевич, который не очень любил Сверхщенского за его эрудицию.
    – Выбирайте выражения, Сверхщенский! Алеко Никитич но ставил бы вопрос о публикации заведомо слабого произведения!
    – Безусловно, – кивнул Алеко Никитич, – повесть неординарная, хотя и небесспорная.
    – А точно известно, что автор не с улицы? – спросил Зверцев.
    – Есть такое мнение, – ответил Алеко Никитич. – Но, конечно, проверить бы не мешало… Главное, он исчез. Никто его не видел, не знает… Фамилия на рукописи отсутствует…
    – Фамилия, даже когда она есть, может всегда оказаться псевдонимом, – заметил Индей Гордеевич.
    – Я бы вообще псевдонимы запретил, – вставил Свищ, который свои стихи в журнале печатал под фамилией Улин. – Фамилия – как родители: не выбирают…
    – А с тобой как быть? – поинтересовался Зверцев.
    – У меня жена Уля, – обиделся Свищ. – Это родной человек. Сибиряк, например, был Мамин. В честь мамы. Совсем другое дело.
    – Слушайте, что вы ерундой занимаетесь! – повысил голос Индей Гордеевич. – Здесь серьезная проблема. За автором стоит ответственная, может быть, даже слишком ответственная личность.
    – В конце концов у нас журнал или пансион для детей ответственных личностей? – выпалил Сверхщенский. Это уже было чересчур, и Индей Гордеевич сказал строгим, хорошо поставленным голосом:
    – Покиньте кабинет, Сверхщенский! Пойдите и подумайте, почему у вас в очерке о Мухославске сплошное ячество и американизмы! Сверхщенский вспыхнул и выскочил из кабинета, так хлопнув дверью, что с потолка посыпалась штукатурка, запачкав пиджак Алеко Никитича.
    – Ой, горячий! – запричитал Свищ. – Честный, но горячий! Учиться сдерживать себя надо! Ой, как надо!..
    – Гнать его пора, – буркнул Индей Гордеевич.
    – Если мы, старина, всех разгоним, – улыбнулся Алеко Никитич, стряхивая с плеча штукатурку, – так мы с вами в лавке вдвоем останемся…
    – И, уверяю вас, больше будет толку, – подытожил Индей Гордеевич.
    – Ну, вот что. – Алеко Никитич принял решение. – Поскольку мы здесь все ни к какому мужскому выводу не пришли, ступайте и работайте, а я еще посоветуюсь с Н.Р. Только не болтайте до поры до времени каждому встречному.
    – Да я язык себе вырву, – начал пятиться к двери Свищ, – да под пытками смолчу… Оставшись наедине с Индеем Гордеевичем, Алеко Никитич набрал номер телефона:
    – Ариадна Викторовна?.. День добрый! Как здоровьичко?.. Ну и отлично… Супругу кланяйтесь… Сам у себя?.. Соедините, милая… День добрый!.. Как здоровье?.. Супруга как?.. Ну и отлично… Тут вот какое дело. Посоветоваться надо… Лучше бы не по телефону… Завтра? Записал… В десять пятнадцать?.. Записал… Не опаздывать? Записал… Извините, что оторвал, но дело уж больно щекотливое… Супруге кланяйтесь.
    – И от меня супруге привет, – придвинулся Индей Гордеевич, но Алеко Никитич уже повесил трубку.
    – Зачем быть умнее кондуктора? – сказал Алеко Никитич. – Как решит, так и сделаем.
    И Индей Гордеевич покинул его кабинет. Он отправился к себе, заперся на ключ и стал петь «Пролог» из оперы Леонкавалло «Паяцы». Он любил попеть наедине арии из опер, снимая таким образом нервное напряжение. И все в редакции знали: упаси боже в такую минуту заглянуть к нему в кабинет…
    С-с-с… Алеко Никитич идет по редакционному коридору в сторону комнатки, где сидит Ольга Владимировна. Он входит к ней и застает ее печатающей. Она сидит на высоком стульчике, подложив красненькую подушечку, и сдувает спадающие на глаза волосы, так напоминающие Симины, Симулины. Алеко Никитич запирает дверь изнутри, подходит к Оле, Оленьке, к ласточке… «Да что это вы, Алеко Никитич?» – шепчет Оля, подставляя ему свои губы.
    Только все это грезится Алеко Никитичу, все это ему представляется, пока идет он по редакционному коридору в направлении комнатки, где сидит и печатает машинистка Ольга Владимировна. С-с-с.
    А она сидела в своей маленькой комнатке в конце коридора, подложив на стул, как всегда, красную подушечку, и гнала к четырем часам принесенную ей утром новую рукопись из тетрадки в черном кожаном переплете. Почерк был незнакомый, не очень разборчивый, так что время от времени ей приходилось склоняться над тетрадкой, и тогда вымытые с ночи волосы спадали на глаза, и она сдувала их, выпятив искусанную нижнюю губу. И по мере того, как она все больше и больше углублялась в содержание, чувство безграничной жалости помимо ее воли заполняло каждую клеточку тела. В горле сформировался затруднявший дыхание комок, и в конце концов она даже вынуждена быль оторваться от работы и выпить валериановых капель, которые всегда держала при себе вахтерша Аня. Ольга Владимировна ясно представляла себя на странном и знойном заброшенном острове, запертой в роскошном дворце, без малейших шансов обрести свободу. Она находила много общего в Олвис с собой и со всеми женщинами, с которыми когда-либо была знакома, о которых когда-либо что-либо читала или слышала, переживая даже за тех женщин, о существовании которых ей было абсолютно неизвестно. И сколько ни пыталась Ольга Владимировна отделаться от навязчивых ощущений, ничего у нее не получалось. Она решила, что заболела, причем могла сказать, когда заболела; сегодня утром, едва раскрыв тетрадку в черном кожаном переплете. Без стука вошел Алеко Никитич и спросил, как дела.
    – Успею, – сказала Ольга Владимировна и шмыгнула носом. – К четырем успею.
    – Что с вами? – наклонился к ней Алеко Никитич. – У вас что-то случилось?
    – Ничего, Алеко Никитич. Так. Нашло.
    – Вас обидели?
    – Кто меня может обидеть, Алеко Никитич…
    – Вас никто не посмеет обидеть, Ольга Владимировна. – Алеко Никитич произнес это с какой-то новой для себя и для Ольги Владимировны интонацией. Ей даже показалось, что она не машинистка, а он не хозяин журнала… А так… Встретились просто два человека, и один интересуется, как живет другой. Ольга Владимировна с некоторым удивлением взглянула на Алеко Никитича.
    – Да я и необидчивая, Алеко Никитич…
    – Вы все в той же коммуналке в Рыбном переулке?
    – А где же?
    – С мужем не сошлись?
    – Еще чего.
    – Завтра я буду по делам в одном месте и поставлю вопрос о предоставлении вам отдельной квартиры.
    – Не беспокойтесь, Алеко Никитич. У вас и так столько забот… Алеко Никитич пометил что-то в своей записной книжечке и сказал:
    – Постарайтесь к четырем успеть, Ольга Владимировна… Кстати, вам нравится?
    – Какая разница? – вздохнула Ольга Владимировна. – Вы же все равно не опубликуете…
    – Почему вы в этом уверены?
    – Мне так кажется.
    – А вот и неизвестно, Ольга Владимировна, – загадочно произнес Алеко Никитич и вышел.
    И Ольга Владимировна заработала дальше…
    "Двадцать девять дней мадрант не выходил из покоев, не принимал Первого ревзода, не интересовался государственными делами, и о его существовании можно было судить лишь по тому, что за это время в водоем со священными куймонами были брошены двенадцать арбаков, так как ночи мадрант проводил беспокойно. Правая рука – если можно было назвать правой рукой то, что осталось, – время от времени давала себя знать. Иногда мадрант просыпался среди ночи оттого, что явственно чувствовал, как горит его правая ладонь. Перед глазами возникало лицо Олвис, ее пылающая щека, ее не столько испуганные, сколько удивленные, наполнившиеся слезами глаза. И однажды мадрант среди ночи даже потребовал, чтобы немедленно доставили к нему дворцового палача Басстио. И когда заспанный Басстио появился в покоях мадранта, то был совершенно обескуражен приказом сей же момент отсечь повелителю правую руку по локоть. Тогда Басстио пролепетал, что не может исполнить высочайший приказ по причине того, что уже однажды со свойственной ему, дворцовому палачу и наипреданнейшему слуге, точностью и аккуратностью он аналогичный приказ выполнил. Мадрант пришел в себя, отпустил Басстио, пригрозив выдрать ему язык, если хоть одна душа узнает об этом ночном недоразумении, и долго еще сидел на своем ложе, шепча молитвы и внимательно разглядывая обрубок, как бы убеждаясь в истинном отсутствии своей правой ладони. Неоднократно вспыхивало в нем желание явиться к Олвис, но гордость и опасение, что она может уступить ему только из покорности и страха, останавливали мадранта, и он лишь глухо рычал, не имея внутренних сил ни проследовать в розовый дворец, ни обуздать желание.
    На исходе тридцатого дня, когда последние рыбаки уже возвращались на берег и отзвучали вечерние молитвы, когда город опустел и уснул, оставив бодрствовать только ночную стражу, когда окончательно погрузился он в липкий, не давший облегчения после дневного зноя мрак, мадрант в сопровождении двух телохранителей покинул дворец и отправился на окраину к проклятым зловонным болотам, где стояла старая, ободранная лачуга, известная горожанам как «логово Герринды». Шедший впереди телохранитель резко раздернул бамбуковый занавес у входа и ворвался в лачугу. Убедившись в том, что никакая опасность не угрожает мадранту, он знаком пригласил его войти, а сам вместе с напарником остался у входа. Сидевшая на полу с поджатыми ногами Герринда даже не шелохнулась. Уставившись своими мертвыми глазницами куда-то вдаль, сквозь стену лачуги, она словно бы вслушивалась во что-то. Ее нисколько не удивил ночной визит мадранта. «Я знала, мадрант, что ты придешь именно сегодня, я знала это уже тридцать дней назад, когда почувствовала жестокую боль в правой руке, будто палач Басстио отсек мне ее по локоть. Когда шел тебе только второй год, мадрант, и отец твой уходил в Великий Морской Поход, я знала, что вернется он из похода опозоренный, потерявший все свое воинство, спасшийся лишь моими молитвами. Я знала, что ворвется он в мои покои (а ведь я тогда жила во дворце, мой мадрант!) глубокой ночью, такой же душной, как эта ночь, в бессильной ярости выместит на мне всю горечь и весь позор своего поражения и прикажет выжечь мои глаза, в которые накануне Великого Морского Похода взглянула кровавая звезда Арристо и предсказала скорый и неминуемый позор. Твой отец назвал меня виновницей всех бед и несчастий, обрушившихся на него и его страну, и прогнал на эти проклятые ядовитые болота, под страхом смерти запретив людям не только общаться со мной и помогать чем-либо, но и велев обходить мою хижину дальней дорогой как страшное место, в котором поселилась смерть. Твой отец не мог умертвить меня, может быть, побоявшись навлечь на себя еще более тяжкие напасти, а может быть, потому, что любил меня. Вот почему, когда тридцать дней назад я почувствовала, будто не тебе, а мне палач Басстио отсекает правую руку, я знала, что сегодня ночью ты появишься здесь».
    Вот почему, когда мадрант вошел в хижину, сидевшая на полу с поджатыми ногами Герринда даже не шелохнулась. Уставившись своими пустыми глазницами куда-то вдаль, сквозь стену лачуги, она словно бы вслушивалась во что-то. Мадрант опустился перед Герриндой на колени, и она погладила его волосы своей морщинистой рукой так, как гладит мать сына, который неожиданно вдруг задает ей совсем не детский вопрос.
    «Ты стал взрослым, мадрант. Ты долго оставался ребенком, потому что окружавшие тебя ревзоды, горожане и рабы хотели, чтобы ты как можно дольше оставался ребенком, благодаря которому можно удобно устроиться в этой жизни. Рабам – в рабской, горожанам – в городской, ревзодам – в ревзодской. Но ты стал взрослым, мадрант, и небо, бывшее над тобой сорок два года безоблачным, затягивается тяжелыми черными тучами. Взгляни на Священную гору Карраско. Она сердится. Это дурной знак, мадрант. Я слышу вой чудовищного огня и грохот исполинских волн, которые родятся из пучины и устремятся навстречу этому огню. И в хаосе, возникшем при их соприкосновении, погибнет все живое. Ты породишь силу, мадрант, которая тебя же и погубит. Но еще не поздно, мадрант, умилостивить Священную Карраско и вызвать ветер, который разгонит тяжелые тучи и снова сделает небо над тобой безоблачным. Растопчи в себе свободного человека, мадрант! Стань шакалом и утоли голод шакала, используя силу и коварство шакала, наешься досыта, до икоты, а потом выблюй все, что еще недавно было ароматным, заветным и желанным плодом, и усни в этой блевотине. Когда же очнешься, брось пленницу куймонам, чтобы никогда не напоминала она тебе о том, как ты стал шакалом. И ты снова будешь ребенком, мадрант! Удобным для всех ребенком. И умрешь ребенком в глубокой старости. И будут оплакивать твою смерть и рабы, которых ты же и сделал рабами, и ревзоды, которых ты же и сделал ревзодами. Но потом, являясь каждый раз в новой жизни, в иной плоти, ты будешь или змеей, или шакалом, или рабом, и никогда не дано тебе будет ощутить высшее телесное и духовное наслаждение, и твоя обрубленная рабская рука, или шакалья лапа, или крыло стервятника всегда будут напоминать тебе то далекое время, когда ты мог стать, но не стыл свободным. Еще не поздно, мадрант! Еще ты можешь выбрать. Впрочем, будет так, как должно быть, потому что я не знаю, мадрант, кем ты был в прошлой жизни – леопардом или корабельной крысой…»
    Мадрант поднялся и молча вышел из хижины. Герринда по-прежнему смотрела своими пустыми глазницами куда-то вдаль, сквозь стену, и словно бы вслушивалась во что-то…"

ПРОДОЛЖЕНИЕ...

Hosted by uCoz